Изобилие. Михаил Гундарин
24 августа 2007

Михаил Гундарин

ИЗОБИЛИЕ

           

Ich sih die liehte heide

In gruner varwe stan

Dar suln wir alle gehen

Die sumerzeit enphaben

______________________

Я вижу лес зеленый,

Весь залитый светом

Туда пойдем мы скоро,

Чтобы встретить лето.

 

1.

 

Эта газета называлась «ЗАКИЗБ». То есть, «За коммунистическое изобилие». Но так не говорил, кажется, никто. Подписчики именовали свою районку не иначе как «бумажкой». (Примерно так:: «Слышь, Семеновна, бумажка-то была нынче? – Да нет еще, Петровна… А надо бы, вот сижу, жду…»). Свои  употребляли  аббревиатуру,  ударяя  ее последний слог. Финальная «Б» при этом  пропадала, «З» смягчалась, и получалась то ли некая неграмотная «закись» (вместо закиси, например, азота), то ли настоятельное пожелание «закисить» кого-нибудь. Я бы сделал это с большим удовольствием – однако, куда там. Положим, обе дамы, входившие в регулярный состав редакции, мне  подмигивали как-то по особенному  - например, на юбилее у Главного, в саду под роскошными  яблонями, золотыми плодами  Гесперид. Но в  девятнадцать лет  я  всего такого побаивался. Напрасно! Впрочем, всерьез интересоваться мною им было недосуг. Одна, блондинка Лариса Петровна, как раз находилась в отпуске, помогала мужу-бригадиру строить дом (получился, я уверен, огромным, светлым, красивым). Поэтому  если и забегала в редакцию, то, как понимаю теперь, только глянуть на практиканта - меня. Другая, брюнетка  Вероника Матвеевна (понятно, обе сразу предложили называть их просто Лара и Вера), все время моталась по командировкам. Шутка ли, был август, вовсю шла уборочная, намолот зерновых ожидался рекордным. Вообще, такого благодатного лета и старожилы не могли припомнить. Значит, будет чем питаться фуражным коровам, будет что сдавать  в закрома Родины. Тем более в обстановке ускорения и оздоровления общественно-политической жизни. Не сидел на месте и наш Главный -  хмурый человек в черном пиджаке и кирзовых сапогах, при очках в проволочной оправе, двадцать пять лет отработавший учителем истории в  школе райцентра. Он  делал в день по несколько сот  километров  на райкомовском «газике», заднее сидение которого, между прочим, было устлано шкурой  снежного барса   - добычей Первого секретаря, вряд ли законной. Раз в неделю Главный все на том же авто, содержащемся в безукоризненном состоянии, увозил приготовленные материалы в соседний райцентр, в типографию.  Наутро возвращался обратно.

Редакционная же машина  - темно-бордовая  (редчайший цвет!) Волга-ГАЗ 21, с настоящими хромированными деталями, попавшая в газету после списания из райкома, тому лет двадцать - была все время  в  ремонте. Пылилась и маслилась на машинном дворе среди сеялок и косилок, имевших невероятные, просто неземные, для меня, горожанина, формы. Стальные богомолы, стрекозы, кузнечики. Огромные, нелепые, крашеный красной «пожарной» краской. Все они были необратимо изуродованы, как будто родовой травмой, потому совершать хоть какие-то целенаправленные действия не могли. Вот и прятались от глаз людских.

Наш шофер, дядя Коля, украшением которого был полный рот золотых зубов, да вытатуированные на пальцах многочисленные перстни, все рабочее время проводил, сидя на редакционном крыльце и лениво, как бы сомнамбулически, щелкая семечки. Его рубаха, некогда ярко-красная, а ныне выгорешая до неявной розоватости, была расстегнута до пупа, обнажая растущие откуда-то снизу колокольни с куполами. Из-под замасленной кепки  вились жесткие, подобные металлической стружке, кудри какого-то вороного, цыганского отлива. Редкая седина, мелькавшая в них (все-таки дяде Коле было под пятьдесят), придавала водителю несуществующей машины благородный, флибустьерский вид. Пожалуй, это были стружки очень и очень благородного металла! Какой-то вороненой платины, если бы такая существовала. Видимо, вот за  это, думал я не без зависти, и любят женщины.

В общем, никого в пыльной редакции кроме нас  с дядей Колей не бывало целыми днями. На меня ложился нелегкий груз разговоров с посетителями, ответов на письма трудящихся, а также работа по правке текстов, которые наскоро забрасывали  на машинку Вероника Матвеевна и Главный. Машинистка, худая, коротко стриженная сорокалетняя жена начальника районной милиции, приходила дважды в неделю. Сказать мне о ней просто нечего  - она на меня даже не глядела, молча протягивая руку с красивым кольцом за необходимыми материалами. Отличало ее  именно это массивное  кольцо старинной работы с большим камнем. Настоящий изумруд,  сказала мне Лариса Петровна не без зависти, наследство прабабки-дворянки, долго  не надевала, вот только с перестройкой осмелела.

Приходила еще и корректор,  со странной походкой, ковыляла, вроде бы хромая сразу  на обе ноги, к своему столу… Ну да  о ней разговор особый. Пока обо мне. Я оказался в райцентре Т. случайно.  Практикантом  при этом именовался совершенно напрасно, свою журфаковскую повинность отработав совсем в другом месте, в Смоленске. Там  и случилась со мной неприятная, загадочная история, которая погнала через всю страну, на родину. И еще дальше, вот сюда, почти наугад.

- Значит, журфак МГУ… Москвич. - сказал Главный, задумчиво поглядев на мой студенческий, потом снова на меня, поверх очков. И улыбнулся.  – Неожиданно, но очень приятно. Я, знаете, после школы тоже мечтал поступить. В этот дом на Ленинских горах, как тогда пели. Да вот не решился – в Барнаульском пединституте отучился. А вас, ваше «хождение в народ», тягу к истокам я очень и очень понимаю. И приветствую.

Я, растроганный таким приемом,  поспешил его заверить, что, хотя действительно учусь на московском журфаке, не имеющем, правда, никакого отношения к дому из песни  -  в ней идет речь о Дворце пионеров, но сам-то родом из столицы края,  города Барнаула, куда и намереваюсь вернуться буквально через два года. То есть, рвать корни и не думал. Неожиданно Главный замкнулся, помрачнел и с тех пор со мной, кроме как по делу, не сказал и пары слов. Только позже я понял – он боялся, что я буду претендовать на его место! Для того, дескать, сюда и прибыл, направляемый его врагами. Прежде всего – Первым секретарем райкома, с которым у Главного были свои счеты, и «газик» с барсом тот давал исключительно, чтобы подчеркнуть свое превосходство. Главный злился, но машину брал, для дела жертвуя всем. Увы,  польститься на  пост руководителя «Закиси» я был способен еще меньше, чем  на очень соблазнительные, как припоминаю, прелести роскошно увядающих Веры и Лары.  

В глубине души я рассчитывал, что смогу блистать в Т., ничего для этого не предпринимая.  Уже благодаря своему столичному статусу. Не тут-то было. Впрочем, сам был виноват – в клуб на танцы не ходил, вечером мимо домов, где собирались местные девицы на вечорки, не прогуливался. Робел, что ли. Или вернее вот: не чувствовал себя соответствующим положению. Боялся, то есть, уронить честь факультета. Опять не то, какое дело мне до факультета! Я и не любил его никогда.

Да, журфак занимал ампирное здание, симпатичное, но безобразно перестроенное и даже переименованное изнутри. Тем только и был хорош. Вот клуб в Т., отдаленная родня московскому сооружению, был красив на самом деле,  только стоял не на месте  – средь пыльной площади, с побитым тракторами асфальтом, поблизости от убогого гипсового мемориала и статуи Ленина в натуральную величину. Уродливого сооружения,  крашеного «серебрянкой». Маленький Ленин был вознесен на столь высокий пьедестал, что казался  каким-то металлическим идолом, серебряным Терминатором, грозным крошкой Цахесом, парившим над Т. Что до клуба, то, как говорили, проектировал его в конце 30-х ссыльный столичный архитектор, до революции  творивший особняки великим князьям. Воплощен был проект в жизнь после рекордного урожая 1938 года. Тогдашний Первый секретарь (отец нынешнего, тоже легендарного – я лично не разу его вблизи не видел, только портреты) выпросил у края немалые субсидии, потратил все до копейки на клуб. Не на больницу, не на школу.  И вот мало того, что фронтон клуба украшала изысканная лепнина в стиле раннего сталинского ампира, мало того, что по клубным углам то и дело попадались псевдоантичные статуи разных размеров – даже и ложа имелась здесь, разукрашенная осыпающейся позолотой, отделанная пунцовым бархатом. А то, что у статуй не хватало частей тел, что от позолоты и бархата оставалось еще меньше, чем можно было подумать – только шло клубным прелестям на пользу. Придавало законченный декадентский вид, в разрезе которого я тогдашний – длинный, худой, в румынских кроссовках и  клетчатой рубахе, потертых джинсах тож, смотрелся нелепо.

Итак, в клубе я бывал. Но вовсе не на дискотеках, которые проходили в фойе поверх разбитого, а некогда дубового, паркета. Ходил я в библиотеку, где работала наша корректор – вернее, это у нас корректором работала единственная на весь Т. библиотекарь. Она и будет героиней этого рассказа.

 

2.

 

Но сначала – про Смоленск. Там, повторюсь, приключилась такая история, что я  вынужден был бежать, бежать немедленно.  Так быстро и настолько боясь оглянуться, что очутился в Т., даже не остановившись в Барнауле. Пролетев сквозь него, родной свой невеликий город, как самум пролетает по улицам, заставленным огромными пирамидами, что скрывают под шероховатой кожей несметные сокровища. И вот - я здесь, общаюсь со странными людьми, и сам странен, хотя немного в другом роде.

Еще о людях этого лета. Среди посетителей редакции самым интересным, пожалуй, был отставной бухгалтер Павел Петрович. Он ходил, шаркая ногами, обутыми чуть ли не в тапочки, вечно пребывал в каком-то старорежимном парусиновом картузе, носил под мышкой ветхого синего пиджака ободранный кожаный портфель, точь-в-точь как у Жванецкого. Однако время от времени он выуживал из внутреннего кармана пузатые золотые часы на цепочке, открывал крышку с мелодичным звуком, смотрел на циферблат. Часы были настоящим Брегетом, антиквариатом чистой воды, вывезенным из Германии, где молодой Павел служил лейтенантом в оккупационных войсках. Да и портфель, как я выяснил случайно, был самой настоящей крокодиловой кожи с золотым, давно сломанным, замочком.

Павел Петрович раньше писал стихи на случай, теперь перешел на обличительную лирику. Несмотря на это, были его вирши исполнены в тяжелых, торжественных ритмах и оснащены столь же тяжеловесными, богатыми аллитерациями, типа «золототканое зло знамен». 

Прочитав что-нибудь из очередной порции  столь избыточной публицистики, я,  краснея и путаясь, бормотал что-то вроде: безусловно актуально, даже смело, мы возьмем для рассмотрения…но сразу не обещаем. Старик сидел, не говоря ни слова, словно вырезанный из куска какой-то особенной, негремучей, морщинистой жести. Мне показалась, что из своего угла на меня насмешливо посмотрела  наш корректор Маргарита – глянула и вновь уткнулась в  тексты о надоях и обмолотах.

Такая розовая волна (стыда, наслаждения, вожделения), пронизанная, словно брильянтами,  блеклыми искрами, поднялась во мне, что я даже не заметил, как бухгалтер был таков, забрав, конечно, свои листы.

 

3.

Маргариту я повстречал, осматривая достопримечательности клуба. Последней в их ряду должна была стать длинная, но узкая комната районной библиотеки. Проблуждав по клубу почти час, я обрадовался вывеске и решительно открыл двустворчатую дверь со старинной, массивной ручкой. И впервые увидел Маргариту. Она читала  книгу, склонив голову, с длинным, прямым пробором в густых, как смоль волосах, собранных на затылке в небольшую витую корону. На секунду подняла глаза на меня, вошедшего, и снова их опустила. Кроме нас в библиотеке не было ни души. Царил непередаваемый аромат старой бумаги, выцветающей типографской краски, наконец, вечности. Можно сказать, что я провел, дыша этим воздухом, все детство и юность.  Был вырван, жестоко, беспощадно, смоленской историей – и газетой «ЗАКИЗБ». А теперь – вернулся, почувствовал острый приступ счастья, понял, что я дома.

Уже потом, когда я узнал Маргариту поближе, меня поражала в ней способность понять ситуацию, верно определить черты и складки всех ее участников с одного полувзгляда. Вот и тогда она наверняка расписала весь сценарий наших с ней отношений до секунды. А вернее – увидела его по наитию, глубокому инсайту. Я-то, конечно, не  догадался ни о чем, не понял ни единого намека судьбы.

Подошел к ней (а сердце уже замирало!). Спросил, что она читает, назвал тут же красавицей, кляня себя одновременно за робость и за развязность тона. Маргарита молча протянула мне книгу, вновь скользнув быстрым взглядом черных глаз, и тут же опустив их вниз, на полировку стола.

Там было написано следующее: «Скоро они полетят на ночлег в усыпальницу Великого Царя. Там почивает он сам, в своем роскошном гробу. Он закутан в желтые ткани и набальзамирован благородными травами. Шея у него обвита бледно-зеленой нефритовой цепью, а руки его как осенние листья». Последняя фраза была повторена в скобках по-английски: «Round his neck is a chain of pale green jade and his hands are like withered leaves».  Это была обучающая руско-английская книга. Вот так мы и познакомились.

Даже не знаю, так сильно на меня подействовал физический недостаток Маргариты, или все было предрешено сразу, тем же опознанным воздухом. А недостаток (врожденный) был вот каков. Имея вполне развитую женскую фигуры выше бедра, Маргарита передвигалась словно вприсядку – ее ноги были  ногами восьмилетней девочки. При этом, что удивительно, ходила она хоть и тяжело, хромая на обе ноги, но с какой-то грацией. Я увидел это, когда, просидев до закрытия библиотеки (в ней не появилось больше ни души), предложил Маргарите проводить ее. Она вышла из-за стола, сразу став как будто ниже, и доверчиво оперлась на мою руку. Участь моя на ближайшее время была решена.

В наших встречах с Маргаритой было что-то такое неправильное, что я сам боялся думать о них до и вспоминать после. Боялся -  но делал и то, и другое. Встречаясь в редакции, мы не подавали вида, что знакомы. Причем и в том случае, если (как случалось часто) кроме нас в «Закисе» никого не  было. Но вечером я неизменно спешил в ее маленький, такой аккуратный, будто пряничный, домик на краю села. Там уже ждала меня Маргарита в роскошном махровом халате невообразимых цветов, стопроцентный импорт, распустив длинные волосы. Сидя за круглым столом под репродукцией «Последнего дня Помпеи» - работа какого-то шабашника, расписавшего  на редкость безобразно и потолок Дома культуры,  куря сигарету с длинным черным мундштуком.

Странным образом меня не отпускало даже тогда, когда я, заполночь, возвращался, буквально шатаясь, в свою комнату, к глухой бабке-хозяйке и падал в кровать. Во сне все продолжалось, приобретая порой самые чудовищные формы, но давая тем больший эффект. Тем более, что Маргарита потчевала меня особой конопляно-полынной настойкой, наливая ее, остро пахнущую, в крохотные граненые рюмки толстого стекла. Из кувшина, напоминавшего фаюмскую вазу. После одного глотка бесцветной  жидкости силы мои удваивались, но и похмелье было ужасным. Благо, обычно я его переживал во сне, когда Маргарита вдруг превращалась в черного дракона, норовившего перекусить меня пополам. Тут я просыпался и плелся на работу.

 

4.

 

Последнее воскресенье августа было объявлено в Т. Днем Урожая. Уже приходил Павел Петрович, долго сидел, неодобрительно глядя, как я то и дело впадаю в дрему. Потом высказал, сухо шелестя, свое неодобрение по поводу новых, псевдохристианских праздников, вытесняющих настоящие, советские. Я не отозвался. Появлялась и  принаряженная Лариса Петровна, спрашивала, намерен ли я посетить завтрашние гуляния перед клубом. Я только мотал головой, не отвечая. Через неделю мне надо было быть в Москве. Что делать с Маргаритой, я решительно не представлял. Но расстаться, оставить ее здесь, не мог точно.

Этим вечером, сквозь село, готовящееся к завтрашним сатурналиям, я шел к Маргарите на полчаса дольше обычного. Быстрее не мог. Да и выставленный через определенный промежуток времени вон (на этот раз раньше, чем всегда), я не смог далеко уйти. Сделав  всего несколько шагов по  темнеющей улице, я вернулся в Маргаритин палисадник, где ничего не росло, кроме желтых цветов на длинных ножках, и упал в них лицом, сминая. Очнулся, когда совсем стемнело. Очевидно, была полночь. Окно в доме Маргариты светилось – и совершенно машинально я шагнул к нему, к этому свету в ночи. В комнате были Маргарита и наш Главный. Он лежал прямо на полу, даже не сняв сапог и очков, и лицо его, собственно, выражало то же, что и всегда - какое-то скопческое равнодушие. Но, судя по стонам и кликам влажной, горячей на ощупь Маргариты, извивающейся сверху, наворачивающейся на него, скопцом он не был. Вполне резонно лишившись от всего этого чувств, я вновь пал на клумбу. Очнувшись снова, опять шагнул к окну. Лучше бы я этого не делал! Потому что очередным гостем  Маргариты был ни кто иной, как  легендарный Первый секретарь. Он, положивший Маргариту спиной на стол, был облачен в ее распахнутый махровый халат. Тут я  вновь на некоторое время потерял сознание, а вернее – сошел с ума. Я смотрел на все происходящее, и никак не мог понять, в машине ли я смоленского генерала КГБ,  и его безумная дочка предлагает мне немедленно, съев горсть таблеток, принять участие в «черной мессе»; в  заколдованном ли я лесу наблюдаю за совокуплением хвостатого, рогатого Фавна и Нимфы накануне Дня Урожая.  В разоренной усыпальнице Великого Царя присутствую при осквернении сокровищницы или подвергаюсь сеансу гипноза  в известной  лечебнице им.Кащенко, куда меня однажды доставили прямо с лекции по мировой экономике (и, верно, я до сих пор там). При этом иной раз мне казалось, что я нахожусь везде одновременно, наблюдая среди гостей Маргариты, сменяющих друг друга в самых фантастических оргиях,  Павла Петровича, шофера Колю и даже серебряного Ленина! Так я стоял и смотрел, часы, дни, годы, пока вокруг меня все не изменилось.

Могу только предположить что стало дальше: Первый сделался крупнейшим зернопереработчиком района, дядя Коля ходит в его основных конкурентах.  Главный ушел на пенсию, возится, хмурый, с домашней живностью. Павел Петрович умер, не увидев в печати ни одного своего стихотворения (и не его ли проклятие обрекло меня на все это?). Газета закрылась.  Все прочие, включая Маргариту, перестали существовать.

Все развеяно, как облако пыли. Пространство опустело. Каждый получил то, что заслуживал.  Не стало золота, серебра,  драгоценностей, и никогда  больше не упадет на нынешний серый пластик и стерильный алюминий  горячее, последнее  лето 80-х годов.